Войдите для просмотра записи
Уже покупали билет или онлайн-трансляцию этой лекции? Войдите тем же e-mail — доступ откроется автоматически.
Весь Пастернак за полтора часа
Конспект
Самый красивый человек русской поэзии XX века начинал не со слов. Он сел за рояль, написал прелюдию в подражание Скрябину — и сам Скрябин одобрил его как музыканта. Потом он отправился в Марбург изучать философию, и неокантианец Герман Коэн признал в нём настоящего философа. И от музыки, и от философии Борис Пастернак отказался. Почему человек, которого одобряли гении в двух разных областях, бросил всё ради третьей? Ответ объясняет не только его судьбу, но и то, зачем вообще существует литература.
Кто он? Драма, которую нельзя решить формально
Для нас национальность писателя — графа в анкете. Для Пастернака это была проживаемая, мучительная судьба. Он хотел быть русским писателем — и сохранилась запись, где он представляется именно так: «Сейчас будет выступать русский писатель Борис Пастернак». Но за этим стоял конфликт с отцом, художником Леонидом Осиповичем, лучшим иллюстратором Толстого, который занимал жёсткую позицию: «глубоко веря в Бога, я никогда не позволил бы себе и думать о крещении в корыстных целях».
Русское еврейство начала XX века жило в странном зазоре: его не преследовали, но и не приветствовали. Процентная норма, запрет поступать в столичные университеты, предложение «решить вопрос» через крещение — и тогда вместо религиозного выбора получался политический компромисс. Пастернак считал, что его тайком крестила няня, водившая в церковь без ведома родителей. Реальность это или легенда — неизвестно, но для него это было важнейшей «душевной полутайной». «В этом, я думаю, источник моего своеобразия», — писал он.
Он отказывался быть идеологом. «У меня нет никаких убеждений… ибо мнение о Святом Духе ничего не стоит по сравнению с его собственным присутствием в произведении искусства». Финальный, самый спорный ответ он дал в «Докторе Живаго» — призыв к еврейству «разойтись», стать «со всеми». Эта позиция возмутила всех сразу: и православных консерваторов, и коммунистических начальников, и даже Бен-Гуриона, назвавшего роман одной из самых презираемых им книг.
Лестница, по которой он поднимался, отбрасывая ступени
Всю первую треть жизни Пастернак искал универсальный язык — тот, на котором можно говорить со всеми поверх национальных границ. Первой попыткой стала музыка. Скрябин был его кумиром, и подражание Скрябину грозило превратить его в эпигона. Музыка не устроила его — и он ушёл.
Второй попыткой стала философия. В Марбурге, у Германа Коэна, он продолжал традицию неокантианства — не разрыв с классикой, а её революционное продолжение. Любопытно: Коэн согласился позировать Леониду Осиповичу только после того, как узнал, что тот тоже еврей. Та же проблема принадлежности, которую решал сам Пастернак. И всё же философия его тоже не удержала.
Развязка наступила в форме любовной драмы. Ида Высоцкая, наследница чаеторгового клана, отказала ему. Пастернак сорвался из Марбурга — и в этот момент обрёл свой язык. Так родилось стихотворение «Марбург»: «В тот день всю тебя, от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову, носил я с собой и знал назубок». Музыка встретилась с философией там, где обе бессильны перед страстью, — в литературе.
Война с собственной поэзией: как достичь простоты
Откройте любое раннее стихотворение Пастернака — и вы увидите две даты. Год создания и 1928-й. В 1928 году он сел и переписал почти всю свою раннюю лирику. Что это значит? У него появилась новая задача. Если раньше он строил язык экспрессивный, метафорический, где метафора погоняет метафору, то теперь он сделал простоту эстетической ценностью.
И вот парадокс всей его жизни: он мыслил, чувствовал и переживал метафорически, сложно, взрывообразно — а хотел простоты. Поэзия сопротивлялась. Он сам сформулировал это противоречие: «Она всего нужнее людям, но, сложная, понятней им». В стихотворении «Сестра моя — жизнь» расписание поездов оказывается «грандиозней Святого Писания» — ведь Пастернак был, пожалуй, самым железнодорожным поэтом русской традиции.
Литературным учителем стал не Скрябин и не Коэн, а Сергей Дурылин с его книгой «Цветочки» Франциска Ассизского. Франциск показывал христианство, противопоставленное мрачному Средневековью, — святого, который радуется жизни и обращается к ней «сестра моя». Дурылин позже снимет сан, станет театроведом — и будет тайно служить литургию дома, оставаясь священником катакомбной церкви.
Соглядатай эпохи: Брюсов, Маяковский и портрет Ленина
Пастернак был наблюдателем по самой судьбе. Рано повредив ногу, он не подлежал призыву и потому проживал войны как свидетель, а не участник. Эту же дистанцию он держал по отношению к революции. Он восхищался её романтическим началом — «Как было хорошо дышать тобой в марте» — но видел и катастрофический провал октября.
Свою позицию он яснее всего выразил через судьбы современников. Брюсов, пошедший на сделку с властью, в его стихах превращается в великого поэта, чей «ум мертвеет в царстве дурака». Маяковский, поэт действия, не смог пережить превращение революции в бюрократию — и Пастернак написал о нём, что тот «слизывал чахотные плевки шершавым языком плаката». Сам он не был ни Брюсовым, ни Маяковским. Он был тем, кто хотел разделить судьбу страны, не жертвуя своей неповторимостью.
Оттого он и писал поэму «905 год», а не про 1917-й, — выбирая счастливый момент перед катастрофой. Оттого в стихах о Первомае стоит «Весенний день 30 апреля» — галочка поставлена, но речь о другом. Даже его портрет Ленина — это не реальный Ленин, как у Петрова-Водкина, а образ гения, который «предвестьем льгот приходит» и «гнетом мстит за свой уход». Слово «гнёт» сказано почти открыто.
Фауст и Гамлет: два полюса одной судьбы
Переводы стали для Пастернака не только заработком, позволявшим не уходить из профессии, но и способом говорить о современности через старые тексты. В «Фаусте» он переводит сцену гибели Филимона и Бавкиды так, что сквозь неё проступает советская реальность: «днём капралами били тьмы мастеровых», «бедной братии батрацкой сколько погубил канал». А в строках «Он без сердца, из железа. Скажет, и хоть в гроб ложись» слово «Сталин» оказывается фактически педалировано — и написано это при живом Сталине.
Когда Ахматова в 1944 году предложила ему написать Фауста XX века, Пастернак трижды ответил: «Я вас прекрасно понял, Анна Андреевна, непременно переведу». Для него Фауст — это избыточно волевое начало, подминающее реальность под план, бесчеловечное. А Гамлет — то, что обычно зовут безволием, — оказывается человечным выходом из исторического тупика. Фауст не считается с жизнью; Гамлет с ней считается. На этой оси и протянут сюжет его главной книги.
Заблудившийся трамвай: «Доктор Живаго» как приговор и победа
Передавая рукопись итальянцу Серджио Д'Анжело, Пастернак сказал: «Я подписываю себе смертный приговор». Он закончил роман в 1955-м, когда железный занавес, опустившийся в 1929 году, действовал во всю мощь. Он понимал: либо роман не выйдет вовсе, либо выйдет на Западе — и тогда занавес обрушится на автора. Он выбрал второе, потому что для него литература была силой, соединяющей цивилизации.
Роман пронизан двумя символами. Железная дорога — путь предопределённый, проложенный от начала до конца. Просёлочная русская дорога — простор неожиданностей и вариантов судьбы. Отец Юрия Живаго гибнет в поезде, сам Юрий задыхается от безвоздушности в трамвае, идущем по рельсам. Здесь Пастернак внимательно читал гумилёвский «Заблудившийся трамвай», где рельсовый путь вдруг прорывается «сквозь рощу пальм, через Неву, через Нил и Сену» — где предопределённость и непредсказуемость соединяются.
Главное чудо романа — в том, что Юрий Живаго проиграл обыденную жизнь, но выиграл судьбу, написав стихи, которыми аукается эпоха. Цикл открывается «Гамлетом» с его «Жизнь прожить — не поле перейти» и завершается «Гефсиманским садом»: «Ты видишь, ход веков подобен притче и может загореться на ходу… Я в гроб сойду и в третий день восстану». Между театральными подмостками и Млечным Путём натянута одна линия. А в «Рождественской звезде» евангельский сюжет упрямо превращается в анахронизм: «дул ветер из степи», пастухи отряхиваются «от постельной трухи», вдали — погост и оглобли в сугробе. Не Палестина I века, а русская зима за переделкинским окном. Потому что для Пастернака события Евангелия происходят везде и всегда, с каждым из нас, каждый день.
Голливуд с Омаром Шарифом, мехами и снегами превратил роман в красивый китч — но и Пастернак сам играл с китчем сознательно, как в романсе «Свеча горела на столе». Сложность, которой он овладевал, переписывая роман тысячи раз и подклеивая бумажки с вариантами слов, во многом растворилась в экранном образе «Ля Рюс». Но осталось главное.
Он надорвался и умер в семьдесят от стремительного рака. Формальный отказ от Нобелевской премии — чтобы не погубить близких — Нобелевский комитет отказом не признал: премию Пастернак получил. И вот ирония истории: Хрущёв, требовавший выгнать его из страны, на пенсии прочёл «Доктора Живаго», удивился — «там нечего запрещать» — и сам передал свои мемуары за границу, подтверждая авторство фотографией в ковбойской шляпе. Пастернак победил так, как побеждает Гамлет, а не Фауст: не погубив ни Филимона, ни Бавкиды, спася свою душу и ту читательскую силу, которая до сих пор не даёт нам отчаяться. Его трагическая глубина — это шанс на выход из тупика, дарованный каждому, кто его открывает.